Уход (январь 1941-31 августа 1941) - Русофил - Русская филология

Обида. О доброй славе. "Белорусские евреи". Последнее стихотворение. Апрельское письмо к дочери. Память сердца. А. Е. Крученых. Из майских писем к Але. Н. Асеев и книга переводов. Мур. Встреча с Анной Ахматовой. Последние переводы. Последняя радость. Война. Старки под Коломной. Эвакуация. Приезд. Поиски работы. Путешествие в Чистополь. 26 августа. Последний образ Марины Ивановны. Возвращение в Елабугу. 30 августа. Конец. Обида. О доброй славе. "Белорусские евреи". Последнее стихотворение. Апрельское письмо к дочери. Память сердца. А. Е. Крученых. Из майских писем к Але. Н. Асеев и книга переводов. Мур. Встреча с Анной Ахматовой. Последние переводы. Последняя радость. Война. Старки под Коломной. Эвакуация. Обида, которую пережила Марина Ивановна в конце минувшего года, не остыла. "6-го янв 1941 г. - нынче тащу поляков в Гослитиздат. Среди них - замечательный (по усилию точно сказать - несказа'нное) - Юлиан Пшибось. Большой поэт целиком уцелевает в подстрочнике. Не большой - целиком пропадает: распадается на случайности рифм и созвучий. И это я - "формалист"!!! (О, сволочь : 3<елин>ский!)" Это - запись в черновой тетради. И другая: на полях рукописи злополучного сборника 1940 года - о том, что человек, назвавший ее стихи формалистичными, - просто бессовестный и что она говорит это - из будущего . Да, она составила свою посмертную книгу для будущего , для будущих ; это неизбывное ощущение грядущего, которого она не увидит, но которое непременно придет, всегда сопровождало ее. И в юности, когда она провозглашала: "Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед"; и позже, когда писала знаменитое "Тебе - через сто лет"; и еще позже, когда она обмолвилась в письме О. Е. Черновой о том, что знает, как ее будут любить через сто лет ; и год с небольшим тому назад, когда благодарила за душевное участие малознакомого молодого человека, Евгения Сомова: "всей справедливостью моей, не терпящей, чтобы такое осталось без ответа, всем взглядом из будущего, взглядом всего будущего, устами будущих Спасибо Вам!". Мур, как видно, близко к сердцу принял случившееся. "Моя мать представляет собой объективную ценность", - записал он в дневнике (январь 1941). 13 января он ходил на вечер поэтов в клубе МГУ. Там выступали Кирсанов, Сельвинский и несколько молодых поэтов. Большинство из них не было согласно с рецензией Зелинского, пишет Мур, "и очень хвалили мамины стихи". К сожалению, второй отзыв на книгу Цветаевой, принадлежавший Л. И. Тимофееву и одобрявший сборник, не сохранился, и нам неизвестно, видела ли его Цветаева. Переводы были теперь ее единственным делом, которое все же давало какое-то удовлетворение душе. Пока еще она могла уйти в тетрадь, где и свершалась ее потаенная жизнь. Пока еще тетрадь была утешением, опорой. (И сын, глядя на нее, тоже писал: по-русски и по-французски.) Сейчас, когда спустя много десятилетий читаешь эти цветаевские записи, диву даешься ее подвигу. Как всякому, впрочем, подвигу. Но тут был особый случай. Бездомная, потерявшая близких, бессильная во всем, окруженная, в сущности, посторонними людьми, - как бы ни восхищались они ее стихами, - лишенная настоящих друзей и потому ощущавшая себя никому не нужной, - она несла свой крест и выполняла свою сверхзадачу . Надо было держаться - ради сына, и делать свое дело так, чтобы незыблемо сохранять добрую славу . Ее январские и февральские записи - именно об этом подвижническом труде, - для нее, впрочем, естественном, органичном. Противоестественным для Марины Ивановны было другое. Как-то, услышав по радио выступление Сергея Прокофьева, она поразилась абсурдности его слов. Он собирался... очень быстро написать оперу, уже запланированную к постановке. "С<ергей> С<ергеевич>! А как Вы делаете - чтобы писать быстро? Написать - быстро? Разве это от Вас (нас) зависит? Разве Вы - списываете?" - вопрошает она мысленно композитора. И другой абсурд: театр в мае должен приступить к постановке еще не написанной, несуществующей оперы. Зато, понимала она, - "так наживаются дачи, машины" и т. п., но... так "роняется достоинство творца". "Благополучный" Прокофьев. Смирившийся, приспособившийся творец. Тот самый Прокофьев, некогда - поклонник ее поэзии; десять лет назад приезжал на машине к Цветаевой в Медон, был захвачен беседой с нею, загорелся идеей написать несколько романсов на ее стихи, и на обратном пути, под впечатлением встречи, увлекшись воспоминаниями, едва избежал автомобильной катастрофы, наехав на пилястр эстакады железной дороги. Какое нечеловеческое расстояние отделяло его теперь от Цветаевой! А Алексея Толстого ("обормота", "Алехана")? А Эренбурга?.. "Павлика" и "Юру"? Все (или почти все) были теперь столпы : недосягаемы... Мы еще не упоминали Валерию Ивановну, сводную сестру - с дачей в Тарусе! - наотрез отказавшуюся, от страха ли? злобы? встречаться с Мариной Ивановной... Зато тетрадь и письменный стол были, пока еще, незыблемы. Пока еще "Беседа" с тетрадью держала Марину Цветаеву в этой жизни. "Писать каждый день". Да. Я это делаю всю (сознательную) жизнь..." Она рассуждает о том, что вдохновение не отпускается по заказу или приказу, что там, где наживают блага (дачи, машины, прочее) - лишь бы исполнить быстро! - там-то и обнажается "все расстояние между совестливостью - и бессовестностью, совестью - и отсутствием ее". Что никакая нужда не заставит ее, Марину Цветаеву, "сдать рукопись, не проставив последнюю точку, срок которой - известен только Богу". Никакая сила не принудит поступиться своей доброй славой , ничего общего не имеющей с просто-славой . "Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили - плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности - и вся наша честность". Слава и деньги - от этих двух вещей, писала Цветаева, она была избавлена "отродясь". Деньги - только как средство существования. Чтобы есть (питаться). Увы, в неизбывной бедности ей приходилось неизбывно думать о деньгах - так прошли все годы эмиграции. Теперь она признавалась: "Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше". (Переводов теперь ей давали много.) "Ну и ? - спрашивает она себя... - Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется? Если взять эту мою последнюю спокойную... радость". "Вдвое больше бумажек в конверте"? - Но для нее в творчестве существовал собственный незыблемый нравственный закон, и "инакомыслящих" она заклеймила опять-таки формулой: "Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги". А сама - с одинаковым рвением и тщанием старалась над переводами, будь то поэт существующий (Бодлер) или несуществующий , - какой-нибудь "К"... Переписывая эти слова из тетради Цветаевой, ее дочь расшифровала "К" предположительно: Кнапгейс. Поэт, которого, в числе других, Марина Ивановна обозначила как "белорусские евреи". (Речь идет о сборнике еврейских поэтов, живших в Белоруссии. Он готовился к изданию отдельной книгой.) Герш Вебер, Ф. Корн, еще кто-то, вероятно. "С 30 февраля по 26 марта переведено 529 строк Белорусских евреев". Так записала Ариадна Эфрон. Разные то были стихи, неравнозначные; авторы многих пока неустановимы, как, например, стихотворения "Моя песня и я": - и тому подобная демагогия, над которой билась переводчица "без божества и вдохновенья". В феврале переведено стихотворение Кнапгейса "Песня про собаку и ребенка" - о мальчике, который вынужден продать своего пса "в городе господам", и пес забудет село и поля, и будет "нищего гнать с крыльца", "а питаться как господин"... - так кончается стихотворение. И другое, тоже принадлежащее Кнапгейсу: "Мельница" - ложно-глубокомысленные раздумья "юного сумасброда" при виде ребят, топящих в реке собаку, и многое после этого понявшего (а почему, собственно, он не вступился за жертву?). Еще Марина Ивановна перевела стихотворение Ф. Корна "О, кто бы нас направил..." - о бредущей в неизвестность бездомной семье, потерянной в мире, который ее - не принимает, "предательски встречает"; у матери во чреве - ребенок: "Кто мающихся примет, Двух, с третьим нежеланным? На всей земле им нету Земли обетованной". И, наконец, несколько стихотворений еврейского классика Ицхока Переца: "Санки" (своего рода вариант гётевского "Лесного царя"), "Библейский мотив" (появится в майском номере журнала "Знамя") и "Сердце", которое, вероятно, Цветаева переводила с особым чувством: в нем было что-то пророческое: "Пока не вышло сердце"... пока не иссякло оно, не остановилось... А жизнь подталкивала к остановке. Если в прошлом году Цветаева писала: "Пора! для этого огня - стара!", то есть, выражаясь упрощенно и уплощенно, пора кончать с любовью, то теперь, в феврале, она пишет: Поэт каким-то сверхъестественным чутьем, каким-то запредельным разумом знает отмеренный ему судьбою век и чует, когда этот век, этот путь начинает подходить к концу. Но, повторяем, еще не "вышло", не истощилось сердце поэта, "тайный жар", жизненная сила. Марина Ивановна пока держалась: работой, заботами о сыне, общениями. Общения она порой стремилась перевести в отношения , - а это огромная разница, - и всякий раз ее сердце разбивалось вдребезги - в "серебряные сердечные дребезги", - о чем и писала Кваниной. Иногда снова возвращалась к общению: равнодушно-вежливому, как, например, - с Тагерами, у которых бывала, брала книги, рассуждала о стихах... Часто ходила в Телеграфный переулок к переводчице Н. Г. Яковлевой - совсем близко от дома на Покровском бульваре. Там в прошлом году познакомилась с А. Тарковским. Яковлевой показалось, что между поэтами молниеносно возникла чуть ли не "любовь с первого взгляда" и - еще пуще - "последний всплеск Марины", - так, во всяком случае, написала она в своих воспоминаниях. Писала, что жена Тарковского ревновала и что он обидел Марину Ивановну: не поздоровался с ней, встретив на книжном базаре в Доме литераторов, куда пришел "не один"... Но все это было не столь уж важно. Главное заключалось в том, что Арсений Тарковский, сам того не ведая, вызвал к жизни стихотворение Цветаевой, оказавшееся, должно быть, последним... У кого-то в гостях, - возможно, у той же Яковлевой, он прочел свое скорбное стихотворение, обращенное к дорогой ушедшей "тени": "Стол накрыт на шестерых..." На Марину Ивановну оно, видимо, произвело неожиданно-"шоковое" впечатление. Шестым марта помечен ее ответ - упрек. Горечь, обида, чувство отторженности; долго, вероятно, нес в себе поэт эти чувства, и нужна была лишь одна капля (или одна искра), чтобы они излились (вспыхнули). В простеньком стихотворении Тарковского - явном подражании Ахматовой ("Там шесть приборов стоят на столе, и один только пуст прибор" - "Новогодняя баллада") Цветаева вычитала свое, болевшее, наболевшее. "Стол накрыт на шестерых": близких, родных; ждут шестого - шестую - ту, что ушла, умерла двенадцать лет назад (у Ахматовой, напротив, пустой прибор поставлен тому, "кого еще с нами нет", то есть еще-живому : ибо за новогодним столом - ушедшие, тени. Но это - к слову). И дальше: "Как мог ты за таким столом Седьмого позабыть - седьмую?..", - "Как мог ты позабыть число? Как мог ты ошибиться в счете?" И наконец: (Позабыть ту, которая, о которой - еще в далеком-далеком восемнадцатом писала: Психея - бессмертная Душа, с ее магической семеркой... Она не исчезала, она не умирала, она все та же, она нетленна, она вечно жива. И, "непозванная", нежданная, с непреложностью Рока она является, вернее - снисходит к тем, кто сидит за столом, кто забыл поставить седьмой прибор... Тень, призрак - он не просто жив, он - живее тех, за столом. (Не об этом ли - шесть лет назад: "Вскрыла жилы: неостановимо, Невосстановимо хлещет жизнь..."?) И дальше: (- "Сборище самозванок! Все мертвы вы! Она одна жива!" - тот, через сто лет - живым об умершей - "Тебе - через сто лет", 1919 г.) И последняя строфа, обращенная, казалось бы, к одному лицу: Но нет, отнюдь не к одному, конкретному лицу обращено цветаевское стихотворение, а если и к лицу, то - к собирательному. От первой строки до четвертой цветаевский укор расш

Похожие статьи:

Похожие записи

  1. ОГОНЬ ВОЙНЫ
  2. ГЕРОИ ОТЕЧЕСТВЕННОЙ ВОЙНЫ НОВОТОРЪЯЛЬСКОГО РАЙОНА
  3. Скачать 1941 (серии 1-12 из 12)
  4. НЕОФИЦИАЛЬНЫЙ САЙТ Г.ВЕСЬЕГОНСК :: История Весьегонского края
  5. Фельштинский Ю. Оглашению подлежит: СССР - Германия. 1939-1941

Новое на сайте

 
Hosted by uCoz